Лучшие стихи про природу Евгения Евтушенко:
Пахнет засолами,
пахнет молоком.
Ягоды засохлые
в сене молодом.
Я лежу,
чего-то жду
каждою кровинкой,
в темном небе
звезду
шевелю травинкой.
Все забыл,
все забыл,
будто напахался,-
с кем дружил,
кого любил,
над кем надсмехался.
В небе звездно и черно.
Ночь хорошая.
Я не знаю ничего,
ничегошеньки.
Баловали меня,
а я -
как небалованный,
целовали меня,
а я -
как нецелованный.
Что заставляет крановщицу Верочку
держать черемухи застенчивую веточку,
и веточкой дышать, и сразу делаться,
как маленькая-маленькая девочка,
которая не восемь строек выдюжила,
а в первый раз одна
из дому выбежала?
Что заставляет
старого бетонщика
глядеть под вечер
нежно и беспомощно
на Волгу молодую, разливанную,
от зыбкого заката розоватую?
Мы столько с вами
войн и строек
выстрадали.
Как трудно нам ни приходилось —
выстояли.
Стреляли мы,
в руках сжимали циркули.
Склонялись
над проектами, над цифрами.
На койки падали
усталые, замаянные,
замаранные глиною,
замасленные.
Казалось,
мы с природой разлучились
и ветками дышать
мы разучились.
Но в нас жива любовь
к всему российскому,
зеленому, пахучему,
росистому.
И мы, усталые,
в цементной серой пыли,
как дети, улыбаемся цветам.
Природе надо, чтоб ее любили.
Ей это надо так же, как и нам.
Цвет боевого торо — траур,
с рожденья приросший.
Путь боевого торо — арена,
а после весы.
Если ты к смерти от шпаги
приговорен природой,
помни — быку не по чину
хитрая трусость лисы.
Выхода нету, дружище.
Надо погибнуть прилично.
Надо погибнуть отлично
на устрашенье врагам.
Ведь все равно после боя
кто-то поставит привычно
краткую надпись мелом:
«Столько-то килограмм».
Туша идет в килограммах.
Меряют в граммах смелость.
Туша идет на мясо.
Смелость идет на рожон.
Глупо быть смелым, если
это ума незрелость.
Глупо быть трусом, если
ты все равно окружен.
Что ты юлишь на арене?
Ты же большой бычище.
Что ты притворно хромаешь?
Ноги еще крепки.
Эй, симулянт неуклюжий...
Были тебя почище —
всех в результате вздели
в лавке мясной на крюки.
Кинься космато навстречу
алчущей банде — или
скользкие бандерильеро
на утешенье толпе
черные бандерильи,
черные бандерильи
факелами позора
всадят в загривок тебе.
В чем же твой выигрыш, дурень?
В жалкой игре с подлецами?!
Тот, кто боится боя,
тот для корриды негож.
Тощие шлюхи-коровы
нежными бубенцами
сманят тебя с арены,
ну а потом — под нож.
Раз все равно прикончат,
пусть уж прикончат, потея.
Пусть попыхтят, потанцуют
балеруны мясников.
Будь настоящим торо.
Не опустись до паденья
этой толпы, состоящей
сплошь из трусливых быков.
Много ли граммов отваги
миру они подарили?
И задевают за стены,
шторы и косяки
черные бандерильи,
черные бандерильи,
будто в дрожащие шкуры,
всаженные в пиджаки.
Мы русские. Мы дети Волги.
Для нас значения полны
ее медлительные волны,
тяжелые, как валуны.
Любовь России к ней нетленна.
К ней тянутся душою всей
Кубань и Днепр, Нева и Лена,
и Ангара, и Енисей.
Люблю ее всю в пятнах света,
всю в окаймленье ивняка...
Но Волга Для России — это
гораздо больше, чем река.
А что она — рассказ не краток.
Как бы связуя времена,
она — и Разин, и Некрасов1,
и Ленин — это все она.
Я верен Волге и России —
надежде страждущей земли.
Меня в большой семье растили,
меня кормили, как могли.
В час невеселый и веселый
пусть так живу я и пою,
как будто на горе высокой
я перед Волгою стою.
Я буду драться, ошибаться,
не зная жалкого стыда.
Я буду больно ушибаться,
но не расплачусь никогда.
И жить мне молодо и звонко,
и вечно мне шуметь и цвесть,
покуда есть на свете Волга,
покуда ты, Россия, есть.
Благословенна русская земля,
открытая для доброго зерна!
Благословенны руки ее пахарей,
замасленною вытертые паклей!
Благословенно утро человека
у Кустаная или Челекена,
который вышел рано на заре
и поразился вспаханной земле,
за эту ночь его руками поднятой,
но лишь сейчас во всем величье понятой!
Пахал он ночью.
Были звезды сонны.
О лемех слепо торкались ручьи,
и трактор шел,
и попадали совы,
серебряными делаясь, в ночи.
Но, землю сталью синею ворочая
в степи неозаренной и немой,
хотел он землю увидать воочию,
но увидать без солнца он не мог.
И вот,
лучами пахоту опробовал,
перевалив за горизонт с трудом,
восходит солнце,
грузное, огромное,
и за бугром поигрывает гром.
Вот поднимается оно,
вот поднимается,
и с тем, как поднимается оно,
так понимается,
так сладко принимается
все то, что им сейчас озарено!
Степь отливает чернотою бархатной,
счастливая отныне и навек,
и пар идет,
и пьяно пахнет пахотой,
и что-то шепчет пашне человек...
В прохладу волн загнав
стада коров мычащих,
сгибает стебли трав
жара в застывших чащах.
Прогретая гора
дымится пылью склонов.
Коробится кора
у накаленных кленов.
Изнемогли поля,
овраги истомились,
и солнцу тополя
уже сдались на милость.
Но все-таки тверды,
сильны и горделивы
чего-то ждут сады,
и ждут чего-то нивы.
Пусть влага с высоты
еще не стала литься,
но ждут ее сады,
и ею бредят листья.
Пускай повсюду зной,
и день томится в зное,
но все живет грозой,
и дышит все грозою.
Будил захвоенные дали
рев парохода поутру,
а мы на палубе стояли
и наблюдали Ангару.
Она летела озаренно,
и дно просвечивало в ней
сквозь толщу волн светло-зеленых
цветными пятнами камней.
Порою, если верить глазу,
могло казаться на пути,
что дна легко коснешься сразу,
лишь в воду руку опусти.
Пусть было здесь немало метров,
но так вода была ясна,
что оставалась неприметной
ее большая глубина.
Я знаю: есть порой опасность
в незамутненности волны,
ведь ручейков журчащих ясность
отнюдь не признак глубины.
Но и другое мне знакомо,
и я не ставлю ни во грош
бессмысленно глубокий омут,
где ни черта не разберешь.
И я хотел бы стать волною
реки, зарей пробитой вкось,
с неизмеримой глубиною
и каждым
камешком
насквозь!
Смотрели в окна мы, где липы
чернели в глубине двора.
Вздыхали: снова снег не выпал,
а ведь пора ему, пора.
И снег пошел, пошел под вечер.
Он, покидая высоту,
летел, куда подует ветер,
и колебался на лету.
Он был пластинчатый и хрупкий
и сам собою был смущен.
Его мы нежно брали в руки
и удивлялись: "Где же он?"
Он уверял нас: "Будет, знаю,
и настоящий снег у вас.
Вы не волнуйтесь - я растаю,
не беспокойтесь - я сейчас..."
Был новый снег через неделю.
Он не пошел - он повалил.
Он забивал глаза метелью,
шумел, кружил что было сил.
В своей решимости упрямой
хотел добиться торжества,
чтоб все решили: он тот самый,
что не на день и не на два.
Но, сам себя таким считая,
не удержался он и сдал.
и если он в руках не таял,
то под ногами таять стал.
А мы с тревогою все чаще
опять глядели в небосклон:
"Когда же будет настоящий?
Ведь все же должен быть и он".
И как-то утром, вставши сонно,
еще не зная ничего,
мы вдруг ступили удивленно,
дверь отворивши, на него.
Лежал глубокий он и чистый
со всею мягкой простотой.
Он был застенчиво-пушистый
и был уверенно-густой.
Он лег на землю и на крыши,
всех белизною поразив,
и был действительно он пышен,
и был действительно красив.
Он шел и шел в рассветной гамме
под гуд машин и храп коней,
и он не таял под ногами,
а становился лишь плотней.
Лежал он, свежий и блестящий,
и город был им ослеплен.
Он был тот самый. Настоящий.
Его мы ждали. Выпал он.